Мечта. В сон увезли корабли…
Песня.
Когда ей было тринадцать, она ходила в музыкальную школу в центре. Ездила. Пересадка на двух троллейбусах, как всегда, в «часы пик» — когда все едут с работы. Шапка, вязаная ей мамой, сбивалась набекрень, в куртке тело запотевало и в него впивался скрипичный футляр — футляр-щит, футляр-мачете: если выставить его чуть вперед и идти за ним, не сгибаясь, можно втиснуться в гущу людей и занять «козырное» место: у окна, где один длинный поручень. Отвернувшись к окну, можно ехать, наслаждаясь городскими пейзажами. О, там было чем насладиться!
Шпили Старого города и лепнина доходных домов, парки и булыжные мостовых, испещренные лентами-рельсами: все звало здесь, говорило о большем — о прекрасной далекой жизни, где прогуливались вдоль каналов дамы с зонтиками и кавалерами, вторя выправке лебедей.
Она ехала через темный город обратно, и огни были не различимы. Нужно было еще добраться через темный парк в восемь вечера к остановке и дождаться на ветреном перекрестке у воняющего мочой здания не идущего никак троллейбуса. Скрипка-плащ, скрипка-доспехи и почти — сторожевой столб. Почему-то не приходило в голову, что ее, скрипку, могут отнять — время было-то неспокойное: жгли костры на площадях понаехавшие с деревень трактористы, звякая термосами и кружками то ли с чаем, а то ли и с брагой, разносился их грубый смех, в свете пламени видны были руки — загрубевшие, грязные пальцы, узловатые, недружелюбные и мелькали небритые подбородки, словно на дворе снова было время не двадцатого века, а Средневековье. И она шла мимо них, согреваясь боком футляра, защищаясь изящным изгибом — скрипка-меч, скрипка-копье. А точнее — бежала. По чернеющей аллее парка, на огни площадных перекрестков, мимо гладких магазинных витрин, так похожих на пустые аквариумы — все давно уже было закрыто. Она бежала, почти не дыша, так что чувствовала и желудок, и позвоночник и вообще все органы тела — к людям, к той, своей остановке. Скрипка-компас, скрипка-стрела. Она стоила две тысячи евро, скрипка, ее было просто отнять у такой маленькой девочки, но, наверно, они прочно сливались: скрипка, девочка, скрипка-изгиб, и их было не различить.
Старый Город темнел вдалеке. Справа от монумента со звездами — она никак не могла запомнить, что какая из звезд означает: Видземе, Латгале, Курземе? — или что-то другое? И вот эта вот хрупкая девочка, мчится через черный зияющий парк почти ночью на остановку мимо пьяных бородатых мужчин и стоит сейчас на ветру: скрипка-молния, скрипка-ракета.
А потом она просто уехала. Со своей русской фамилией. Во всех смыслах — то есть с семьей. И пейзаж из готических шпилей, где прошло ее хрупкое детство унесли в ее сон корабли… О, как сильно хотелось вернуться! О, как грезилось днем и ночью, что она уже совсем выросла и сидит в том самом парке, где бежала, задыхаясь, со скрипкой, но сидит она там уже не со страхом и уже не в темноте, а при мягком солнечном свете, ожидая, конечно, возлюбленного. На аллее опадающих кленов, в куполах большого собора ловя тени закатных лучей. Здесь когда-то, «по Эспланаде», дефилировала ее юная бабушка, щебеча под ручку с подружками. Ворковала, ела пломбир, нежно цокая каблучками, и, казалось, что слышится смех, тот давнивший, послевоенный, застревая в сказочных листьях, как крылатые семена старых кленов между прядей ее темных волос. Ничего этого не было. И не будет. Она просто об этом мечтала.
Вот, сейчас она совсем выросла и сидит в красивом пальто, и в сапожках на каблучках, оперевшись на изящную спинку, и ждет… да, конечно, его! Безупречного и прекрасного. Эта сцена запечатлелась в ее юной головке тем сильней, что была неисполнимой: никогда ей там не сидеть, на скамейке с изящной спинкой, между кленов и куполов — она здесь, совсем в другом городе, в пыльном городе средней России, где ни кленов, ни куполов, и где тени тонут в грязи, и ни отсвета, ни просвета — только брага и узловатые пальцы. Нет ни дам, ни кавалеров. И ни зонтиков, ни лебедей.
И еще была тоже мечта, невозможная, детская греза: жить не там, в дальнем районе, чтобы ездить с двумя пересадками, а в гостинице с разноцветными флагами, на углу центральной улицы, прямо в створе Старого города… Это тоже было напрасно — ведь гостиница была дорогой, для богатых и иностранцев. Жить там было недостижимо так же, как слетать на Луну…
И вот ровно двенадцать лет после отъезда она смотрит на эту гостиницу из окна прекрасной квартиры, что напротив танцующих флагов, и он сзади обнимает ее. Ее муж. Безупречно прекрасный.
«Как же странно устроена жизнь… — вот о чем она сейчас думает, когда смотрит на эти флаги: — Все казалось таким невозможным, и так просто, что я сейчас здесь».
Когда им дали ключи, и она увидела дом, то подумала об этом сразу: как вот просто, невероятно! - может сбыться мечта, затаенная и забытая. Это даже лучше гостиницы. Не гостиница, а квартира, в доме, где закрывают подъезд. Им здесь просто разрешили пожить, их знакомые домовладельцы, друзья мамы, совершенно бесплатно, в одном из тех романтичных домов, что пленяли ее воображение в детстве, только что отреставрированном, с свежевыкрашенным орнаментом и с лепниной в роскошном подъезде.
Они, правда, все время ссорились: было ровно два состояния — до беспамятства занимались любовью, так что их даже тошнило, или ссорились, пререкались. Он любил подольше поспать, ей же нужно было куда-то бежать: смотреть город, дышать своим детством, сразу все — к морю, в город, в район, где росла. Ей хотелось насытиться местом, воскресить все воспоминания, снова все прожить — этот смех, свои дни, ароматы, маршруты. Врасти в стены, влиться в асфальт, раствориться в солнечном свете на резьбе тополиных листов, лететь легкой золотистой пыльцой в брызгах парковых вечерних фонтанов … Ей хотелось прожить за неделю все упущенные здесь ею годы…
Он ее не понимал.
"Эти клены, — шептала она, — я их помню, как каждую осень вдруг загорались: желтым, красным, как пламя, выше всех, в тополях лежал солнечный свет, а весной продавали горошек…"
"Что еще за горошек? — спрашивал он, морщась: — «Глобус», что ли?"
"Душистый горошек, ты не знаешь? Такие цветы…" - растерявшись говорила она, он смеялся и не понимал, и она тащила его на цветочный рынок, показать свой горошек. Вдохнуть одурманивающую эссенцию детства. «Да, красиво», — говорил он, но, конечно, не понимал.
Утром ей не терпелось скорей ехать к морю — вокзал рядом. Всего тридцать минут, и гуляешь по пляжу! Ветер соли, волны и чайки! Он же спал, никуда не спешил, возмущался ее нетерпением. «Суетой», как он говорил. Ведь они приехали в отпуск: почему нужно нестись? Это море никуда не уйдет… О, уйдет… и совсем незаметно. Неожиданно. Ты не представляешь… Как уже однажды случилось.
Она словно забыла, что приехала вместе с ним. Он здесь был совершенно не главное. Она ехала к своему городу и резвилась в его объятьях, расцеловывая мостовые быстрым шагом своих мягких сандалий… Ветер с моря звал и манил, не давал никаких оправданий. Она засыпала и просыпалась с предчувствием моря… Оно было здесь, совсем рядом, можно просто дотянуться рукой … А он злился и негодовал: ну куда ее опять понесло…
Дело кончилось совсем плохо. Они очень крепко рассорились. Она просто взяла убежала — на вокзал и купила билет. Ехать к морю. Оставив его собираться в шикарной квартире, на замятых растерзанных простынях: сколько можно уже, в самом деле? Подниматься, завтракать, мыться - два часа, пока такой день! Постоянно валяться в постели, вонзаясь друг в друга до бесчувственной анемии рецепторов. Наслаждение стало механикой, вкус утрачен, организм истощен…
Море — вот что ее занимало. Электричка через двадцать минут, она села в кафе выпить кофе. Долгожданное чувство свободы захлестнуло щекочущей радостью, как студентку, сбежавшую с пары. Ей хотелось почти что кричать. И, наверно, скакать по столам.
Подняв голову, она увидела: на втором этаже, у стеклянного ограждения, шли пунктиром его кроссовки. Он был здесь. Как он успел? И как так они не разминулись?
Он заметил ее, подбежал, подхватил цепким объятием: — Дура!
Она засмеялась. Слегка нервно, но в общем — счастливо. Вот какое ведь совпадение! Без каких-либо договоренностей.
Это чудо, настоящее чудо! Так найтись без телефонов в этой сутолоке вокзальной толпы!
Они первыми вбежали в вагон, сели у теневой стороны (она знала, что теневой: столько езжено в этих вагонах! Сейчас там, на другой стороне, будут прыгать солнечные зайчики, по дощечкам на янтарных скамьях — это все она ему объясняла, пока ждали отправления поезда, а он слушал, покупал воду, и кивал, и смеялся в ответ). Море брызнуло им в лицо ветром, только выехали на Двину. Замелькали знакомые станции, лес, река, островерхие домики. Они выпрыгнули на горячий перрон — и пекло же сегодня! — пробежали сосновый сквер, пару линий, усеянных дачами. Не прошло и какого-то часа — они были на солнечном пляже, и резвились в зеленых волнах, и смеялись, и прыгали в пене, и брели в бесконечную даль …
И когда она с ним рассталась, жили каждый уже своей жизнью, путешествовали, каждый по-своему, и бывали в разных местах, каждый был в своем расписании, и вставал, когда ему хочется, — попадая на это море, в этот город, на эти станции, они делали фотографии и обменивались ими друг с другом. Потому что не каждый поймет: ведь не Турция, не Египет, не Мальдивы, не Краснодар, не какой-то тривиальный маршрут. Одним словом, нечто странное для очень многих: «Бррр… Прибалтика? Холодное море…» — а они хорошо понимали: «Посмотри, как красиво…» — присылал он ей фото заката. «А сегодня я был в том кафе… ел эклеры». Те эклеры! Она понимала. Или просто: «Сегодня на море», — посылала фото она. Она знала, что он сейчас чувствует: ее море. Это было их секретным сокровищем. Тайным знанием знатоков. Он всегда потом добавлял: «Все же есть здесь что-то особенное, чего нет больше нигде …» И всегда теперь, оказавшись в этих краях, прямо с поезда, шел и ехал прямо на пляж. Даже если на дворе стыл январь.
Все прошло, но море осталось, и они где-то там, вместе с ним: в тех волнах, в зыбкой пене, в мягком песке, в долгой линии до горизонта … У них было это общее море. Навсегда, отныне, вовеки. В горе, в радости, в богатстве и в бедности, в болезни и в здравии, в смерти и в жизни. Ее море стало — его. Наконец-то он ее понимал.